Вероисповедание веры савойского викария 9
Обмен учебными материалами


Исповедание веры савойского викария 9



Каждый видит, что все это не требует с моей стороны целой кучи нравоучений, а является лишь следствием его первоначального воспитания. Светские приличия выдают нам за какую-то великую тайну, как будто в том возрасте, когда эти приличия перенимаются, это делается не само собою, как будто честность сердца не единственная основа главных их законов! Истинная вежливость заключается в изъявлении благосклонности к людям; она без труда обнаруживается, если есть в наличии; у кого ее нет, для того именно и пришлось из внешних ее проявлений создавать особое искусство.

«Самым прискорбным результатом светской вежливости бывает приобретение умения обходиться без добродетелей, которым она подражает. Пусть нам внушат при воспитании гуманность и стремление делать добро — и мы будем отличаться вежливостью или хуже вовсе не будем иметь в ней нужды.

Если у нас не будет вежливости, проявляющейся в грациозном обхождении, зато мы будем отличаться тою, которая характеризует честного человека и гражданина; нам незачем будет прибегать к фальши.

Вместо того чтобы быть хитрым из-за желания поправиться, достаточно будет быть добрым; вместо того чтобы быть лживым из-за желания польстить чужим слабостям, достаточно будет быть снисходительным.

Люди, с которыми подобным образом будут обходиться, не возгордятся этим и не испортятся; они будут лишь признательными и станут лучшими»*.

* Дюкло Размышления о нравах этого века.

Мне кажется, что воспитание, план которого я начертил, лучше всего должно порождать ту вежливость, которой требует здесь Дюкло.

Я согласен, конечно, что при столь своеобразных правилах Эмиль будет не таков, как все, и не дай бог, чтобы он был когда-нибудь таким же! Но в том, что будет отличать его от других, он не окажется несносным или смешным; различие будет заметно, но не будет неудобным для него: Эмиль будет, если хотите, милым иностранцем. На первых порах ему будут прощать его особенности, говоря: «Он еще сформируется». Впоследствии совершенно привыкнут к его манерам и, видя, что не изменяется, по-прежнему станут извинять ему и скажут: «Он так уже создан».



Его не будут приветствовать всюду, как милого человека, но будут любить, сами не зная за что; никто не станет превозносить похвалами его ум, но между умными людьми его охотно будут выбирать посредником: ум его будет отчетливым и будет держаться в известных границах; у него будут здравый смысл и здравое суждение. Никогда не гоняясь за новыми идеями, он не станет хвалиться умом. Я ему дал понять, что все спасительные и истинно полезные людям идеи бывают известны прежде других, что они именно во всякое время и составляют единственную истинную связь общества, а умам превыспренним остается лишь отличаться идеями вредными и пагубными для человеческого рода. Этот способ возбуждать удивление почти не трогает его; он знает, в чем должен искать счастья своей жизни и чем может содействовать счастью другого. Сфера его познаний простирается но дальше того, что полезно. Путь его узкий и хорошо намеченный; не покушаясь сойти с него, он остается в толпе тех, кто идет по нему, и не желает ни сбиваться с пего, ни блистать. Эмиль есть человек здравого смысла и не хочет быть чем-либо иным; сколько бы ни старались обидеть его этим титулом, он всегда будет считать его почетным.

Хотя желание нравиться не позволяет ему быть решительно равнодушным к мнению других, но он обратит внимание в этом мнении лишь на то, что непосредственно относится к его личности, пе заботясь о произвольных оценках, законом для которых бывает мода или предрассудки. У пего будет гордое желание все, что делает, делать хорошо и даже лучше других: в беге он захочет быть самым проворным, в борьбе — самым сильным, в работе — самым искусным, в играх, требующих ловкости,— самым ловким; но он мало станет добиваться преимуществ, которые сами по себе неясны и требуют подтверждения со стороны другого,— таких преимуществ, как быть умнее другого, лучше говорить, быть ученее и т. п.; еще меньше он добивается тех, которые совершенно не зависят от личности, например, превосходить другого знатностью рода, считаться богаче, влиятельнее, почетнее другого, поражать большею пышностью.

Любя людей, потому что они его ближние, он особенную любовь будет питать к тем, которые более всего на него походят, ибо он будет чувствовать себя человеком добрым; судя об этом сходстве по совпадению вкусов в вопросах нравственности, во всем, что зависит от доброты характера, он будет находить большое удовольствие в их одобрении. Он не скажет себе: «Как я рад, что меня одобряют»; но скажет: «Как я рад, что одобряют мой хороший поступок; как я рад, что люди, почитающие меня, сами заслуживают почета: пока они будут обладать столь здравым суждением, приятно будет добиться их уважения».

Изучая людей в свете по нравам, подобно тому как перед этим он изучал их в истории по страстям их, он часто будет иметь случаи размышлять о том, что льстит и что претит человеческому сердцу. Таким образом он начинает уже философствовать — об условиях людского вкуса: вот изучение, наиболее подходящее для него в эту пору.

Чем дальше мы идем за определениями вкуса, тем больше сбиваемся с дороги; вкус есть лишь способность судить о том, что правится или не нравится большинству. Уклонитесь от этого определения — и вы не будете знать, что же такое вкус. Из этого не следует, чтобы людей со вкусом было больше других; ибо хотя большинство здраво судит о каждом предмете, все-таки немногие люди судят о всех предметах так, как это большинство, и хотя стечение наиболее общих вкусов и составляет хороший вкус, все-таки людей со вкусом мало, точно так же как мало бывает красавиц, хотя соединение паиболее обычных черт и составляет красоту.

Нужно заметить, что здесь дело идет не о том, что любят в силу того, что оно полезно, или ненавидят в силу того, что оно вредит нам. Вкус изощряется лишь на безразличных предметах или, самое большее, на предметах забавы, а не на тех, которые связаны с нашими потребностями; чтобы судить об этих последних, не нужно вкуса — достаточно одного позыва к ним. Вот почему столь трудны и столь, мне кажется, произвольны решения, основанные на одном вкусе; ибо вне инстинкта, определяющего вкус, не видно иных оснований для этих решений. Кроме того, нужно различать законы вкуса в нравственном мире от его законов в мире физическом. В этом последнем случае основы вкуса кажутся решительно необъяснимыми. Но нужно заметить, что нравственный элемент входит во все то, что связано с подражанием*; таким путем и объясняются те красоты, которые кажутся нам физическими, а в действительности вовсе не таковы.

* Это доказано в «Опыте о происхождении языков», который найдут в собрания моих сочинений.

Прибавлю, что вкус подчиняется местным правилам и, таким образом, в тысяче мелочей становится зависимым от климатов, нравов, образа правления, учреждений, что есть иные вкусы, связанные с возрастом, полом, характером, и что и этом-то именно смысле и не следует спорить о вкусах.

Вкус от природы свойствен всем людям, но не все имеют его в одинаковой мере, не во всех он развивается в одинаковой степени и у всех подвержен изменениям вследствие различных причин. Мера возможного у человека вкуса зависит от чувствительности, которою он одарен, а усовершенствование его и направление зависят от обществ, среди которых мы жили. Для этого, во-первых, нужно пережить в многочисленных обществах, чтобы сделать много сравнений. Во-вторых, требуются общества веселые и праздные, ибо деловые общества берут за правило не удовольствие, а интерес. В-третьих, требуются такие общества, где неравенство было бы не слишком велико, где деспотизм мнепия был бы ограничен и где более царила бы страсть к наслаждению, чем к тщеславию; ибо в противпом случае мода заглушает вкус, а люди скорее ищут не того, что нравится, а того, что отличает.

В этом последнем случае хороший вкус уже не есть вкус большинства. А почему это? Потому что точка зрения изменяется. Здесь масса не имеет уже своего суждения, а сообразуется со взглядами тех, которых считает просвещеннее себя; она одобряет не то, что хорошо, а то, что они одобрили. Старайтесь, чтобы у каждого человека во всякое время было свое собственное чувствование,— и тогда, что всего приятнее само по себе, на стороне того всегда будет большинство голосов.

Люди в своих произведениях создают прекрасное лишь через подражание. Все настоящие образцы вкуса заключаются в природе. Чем больше мы удаляемся от учителя, тем безобразнее наши картины. В этом случае образцы свои мы извлекаем уже из любимых нами предметов; прекрасное, созданное фантазией, подчинено капризу и авторитету и есть уже не что иное, как то, что нравится нашим руководителям.

Руководят нами артисты, вельможи, богачи; а ими руководит личная выгода или тщеславие. Они наперерыв друг перед другом изыскивают средства тратить деньги — одни с целью выставить напоказ свои богатства, другие с целью воспользоваться этим. Таким путем воцаряется чрезмерная роскошь, заставляющая любить то, что трудно достать и что дорого стоит; и тогда мнимое прекрасное, вместо того чтобы подражать природе, считается таковым лишь в силу того, что ей противоречит. Вот каким образом роскошь и дурной вкус оказываются неразлучными. Всюду, где вкус разорителен, он ложен.

Особенно развивается вкус — хороший или дурной — при сношениях между двумя полами; развитие его есть необходимое следствие той цели, которая имеется в виду при этом общении. Но когда желание нравиться ослабляется легкостью пользования, вкус должен искажаться; в этом, кажется мне, и заключается другая существенная причина того, что хороший вкус находится в зависимости от доброй нравственности.

Обращайтесь ко вкусу женщин в материальных вещах и в таких, которые зависят от чувственного суждения, а ко вкусу мужчин — в вопросах нравственных и более зависящих от разумения. Когда женщины будут тем, чем они должны быть, они станут ограничиваться вещами, относящимися к их компетенции, и всегда будут хорошо судить; но с тех пор как они водворились судьями в литературу, с тех пор как пришлось судить о книгах и сочинять их изо всех сил, они ничего уже не понимают. Сочинители, обращающиеся за советами к ученым женщинам по поводу своих произведений, всегда могут быть уверены, что получат дурной совет; щеголи, советующиеся с ними насчет костюма, всегда смешно одеты. Я скоро буду иметь случай говорить об истинных талантах этого пола, о способе развития их и о том, в каких вопросах решения их должны быть приняты в расчет.

Вот эти элементарные размышления я и положу в основу рассуждения с Эмилем о предмете, в высшей степени для него интересном среди той обстановки, в которой он находится, и среди поисков, которыми занят. Да и кому этот предмет не интересен? Знание того, что может быть приятным или неприятным для людей, необходимо не только тому, кто имеет нужду в них, но также и тому, кто хочет быть им полезным; даже для того, чтобы услужить им, нужно понравиться; и искусство писать вовсе не есть праздное занятие, когда его употребляют на то, чтобы заставить выслушать истину.

Если бы для развития вкуса у моего ученика мне пришлось делить выбор между странами, где культивирование вкуса еще не начиналось, и другими, где вкус уже извращен, я последовал бы обратному порядку: я начал бы обзор с последних и окончил бы первыми. Этот мой выбор обусловлен был бы тем, что вкус портится от чрезмерной изысканности, делающей человека чувствительным к таким вещам, которых большинство людей не замечает; эта изысканность порождает страсть к спору, ибо чем более предметы утончаются, тем становятся многочисленнее; эта утонченность делает ощущение более деликатным и разнообразным. И вот образуется столько же вкусов, сколько голов. В спорах о предпочтении развиваются философский дух и знания; и таким образом люди учатся мыслить. Топкие наблюдения могут быть делаемы только людьми, имеющими очень обширные знакомства, так как наблюдения эти поражают внимание после всех других, а люди, мало привычные к многочисленным обществам, все внимание свое посвящают крупным чертам. В настоящее время нет, быть может, на земле просвещенной страны, где общий вкус стоял бы ниже, чем в Париже. Между тем в этой же столице развивается хороший вкус; и, по-видимому, немного найдешь в Европе достойных внимания книг, авторы которых не приезжали бы за образованием в Париж. Кто думает, что достаточно читать книги, которые здесь пишутся, тот ошибается; из бесед с авторами гораздо более научаешься, чем из книг, да и не сами авторы всего более научают. Дух общества — вот что развивает тупую голову и расширяет взгляды, насколько это возможно. Если у вас есть искра таланта, проведите год в Париже: скоро вы будете всем тем, чем можете быть, или никогда уже ничем не будете.

Можно научиться думать и там, где царит дурной вкус: но для этого нужно не так думать, как думают люди, имеющие этот дурной вкус, а это весьма трудно, особенно если долго остаешься в их среде. С их помощью нужно совершенствовать орудие суждения, но употреблять его нужно не так, как они. Я постараюсь не утончать суждения Эмиля до искажения; и когда ощущение его будет настолько тонко, что он будет чувствовать и сравнивать различные вкусы людей, его собственный вкус я постараюсь сосредоточить на предметах самых простых.

Я еще заранее приму меры для сохранения в нем чистого и здорового вкуса. В вихре развлечений я сумею завести с ним полезные разговоры, и, постоянно направляя их на предметы, которые ему нравятся, я озабочусь сделать эти разговоры столь же занимательными, сколь и поучительными. Вот пора чтения, нора занимательных книг, вот время научить его анализу речи и сделать чувствительным ко всем красотам красноречия и слога. Мало учить языкам ради них самих; употребление их не так важно, как думают, но изучение языков ведет к изучению общей грамматики. Нужно изучать латынь, чтобы хорошо знать французский язык; нужно изучать и сравнивать тот и другой язык, чтобы понять правила искусной речи.

Существует, кроме того, известная простота вкуса, которая трогает сердце и встречается только в сочинениях древних. В красноречии, в поэзии, во всякого рода литературе он найдет у них, как и в истории, изобилие фактов и скупость в суждениях. Наши авторы, напротив, фантов приводят мало, а мнений высказывают много. Постоянно выдавать нам свое суждение за закон — это не есть средство развивать наше суждение. Различие между этими двумя вкусами чувствуется во всех памятниках литературы и даже в надгробных надписях. Наша гробница покрыты восхвалениями; на гробницах древних читали факты.

Sta, viator. Herosm calcas 122. Если б я нашел эту эпитафию на древнем памятнике, я сразу догадался бы, что она новейщего происхождения; ибо между нами нет ничего обыкновеннее героев, а у древних они были редки. Вместо того чтобы говорить, что человек был героем, они сказали бы, что он сделал такого, чтобы быть им. С эпитафией этого героя сравните эпитафию изнеженного Сарданапала:

«Я построил Таре и Аихиал в один день, и теперь я мертв»123.

Которая, по вашему мнению, говорит больше? Наш надгробный стиль с его напыщенностью годен лишь на то, чтобы раздувать в героев карликов. Древние показывали людей в натуральном виде, и видно было, что это люди. Ксенофонт, чтобы почтить память нескольких воинов, предательски убитых при отступлении десяти тысяч, говорит: «Они умерли безупречными на воцне и в дружбе»124. И все. Но посмотрите, как в этой столь краткой и простой похвале сквозит то, чем было переполнено сердце автора. Жалок тот, кто не находит этого восхитительным!

На мраморе у Фермопил были вырезаны такие слова:

«Прохожий, ступай скажи Спарте, что мы умерли здесь, повинуясь ее святым законам»125.

Сразу видно, что надпись эту сочиняла не Академия надписей126.

Я обманулся, если мой воспитанник, придающий столь мало цены словам, не обратит прежде всего свое внимание на эту разницу и если она не повлияет на выбор его чтения. Увлеченный мужественным красноречием Демосфена127, он скажет; «Это оратор»; но читая Цицерона, он скажет: «Это адвокат».

Вообще, Эмилю будут больше по вкусу книги древних, чем наши,— уже по одному тому, что, будучи первыми, древние ближе всего к природе и гений их более самостоятелен. Что бы там ни говорили Ламотт128 и аббат Террасон129, истинного прогресса разума нет в человеческом роде, потому что все, что с одной стороны приобретается, с другой теряется, потому что все умы отправляются всегда от одной и той же точки; а так как время, употребляемое на то, чтоб узнать, что думали другие, бывает потерянным для приобретения самостоятельного мышления, то в результате является увеличение приобретенных сведений и уменьшение умственной силы. Умы наши, как и руки, привыкли все делать с помощью инструментов и ничего сами по себе. Фонтенель говорил130, что весь этот спор о древних и новейших народах смахивает на вопрос, были ли прежде деревья больше, чем теперь. Если б земледелие подвергалось видоизменениям, то подобный вопрос был бы вовсе не бессмысленным. Поднявшись таким образом до источников чистой литературы, я докажу Эмилю стоки ее в резервуарах новейших компиляторов — журналы, переводы, словари; он бросит взгляд на все это и потом оставит, чтобы никогда уже не возвращаться к этому. Я дам ему послушать, чтобы позабавить его, болтовню академий; я дам ему заметить, что каждый из членов, их составляющих, отдельно взятый, всегда дороже стоит, чем взятый вместе с собранием; из этого он сам сделает вывод о полезности всех этих прекрасных учреждений.

Я поведу его на зрелища, чтоб изучать — не правы, а вкус; ибо там он особенно виден для тех, кто умеет рассуждать. «Оставь в стороне нравственные правила и мораль,— скажу я ему,— не здесь нужно их изучать. Театр создан не для торжества истины, а для того, чтобы польстить людям, позабавить их; ни в одной школе так хорошо не научишься искусству нравиться им и заинтересовывать человеческое сердце. Изучении театра ведет к изучению поэзии; цель в том и другом случае совершенно одинакова». Если у Эмиля есть хоть капля вкуса к поэзии, с каким удовольствием он займется языками поэтов — греческим, латинским, итальянским! Это изучение будет для него забавой, без тени принуждения, и тем успешнее пойдет; оно будет усладой для него в том возрасте и при таких обстоятельствах, когда сердце с таким восторгом интересуется всеми родами прекрасного, способного его трогать. Вообразите себе по одну сторону моего Эмиля, а по другую шалуна из коллежа читающими четвертую книгу «Энеиды», или Тибулла131, или «Пир» Платона: какая разница! Как тронуто сердце одного тем, что на другого не производит даже впечатления! О, добрый юноша, остановись, прекрати чтение! Ты, вижу, слишком взволнован; я, конечно, хочу, чтобы язык любви тебе нравился, но я не хочу, чтоб он сбивал тебя с толку: будь человеком чувствительным, но оставайся и человеком мудрым. Если ты — лишь одно из двух, ты — ничто. Впрочем, покажет он успехи в мертвых языках, в занятии беллетристикой, поэзией или нет, это для меня не важно. Небольшая беда и вовсе не знать всего этого,— говоря о воспитании его, мы подразумеваем не эти пустяки.

Главная моя цель, когда я научаю его чувствовать и любить прекрасное во всех родах его, заключается в том, чтобы сосредоточить на этом прекрасном его привязанности и вкусы, помешать извращению его природных позывов и не допускать, чтоб он когда-нибудь в своем богатстве искал средств быть счастливым — средств, которые он должен найти ближе, при себе. Я сказал в другом месте132, что вкус есть не что иное, как искусство знать толк в мелких вещах,— и это очень верно; но так как от сцепления мелочей и зависит радость жизни, то подобные заботы далеко не излишни; через них мы научимся наполнять жизнь доступными нам благами, поскольку эти блага могут иметь для нас истинное значение. Я разумею здесь не нравственные блага, зависящие от добрых склонностей души, но только то, что касается чувственности, реального наслаждения; предрассудки же и людское мнение оставлены в стороне.

Пусть мне позволено будет для лучшего развития моей идеи оставить на минуту Эмиля, чистое и здоровое сердце которого не может уже служить образцом для кого-либо, и поискать в самом себе примера, более осязательного и подходящего к нравам читателя.

Есть звания, которые как бы изменяют природу и переделывают — в лучшую или худшую сторону — людей, к ним принадлежащих. Трус становится храбрецом, поступив в наваррский полк133. Корпоративным духом заражаются не только на военной службе, и не всегда результаты его проявляются с хорошей стороны. Я сотни раз с ужасом думал, что, если б мне сегодня выпало несчастье занять известного рода должность в известной стране, я завтра неизбежно стал бы тираном, лихоимцем, разорителем народа, вредным для государя, врагом — по своему званию — всякой человечности, всякой правды, всякого рода добродетели.

Точно так же, если б я стал богачом, я делал бы все, что нужно для того, чтобы быть им; я был бы, следовательно, высокомерен и низок, чувствителен и деликатен по отношению к самому себе, неумолим и жесток ко всем остальным; я был бы безучастным зрителем бедствий «подлой черни», ибо бедняков я иначе не называл бы, чтобы заставить других забыть, что и я некогда принадлежал к их же классу. Наконец, я обратил бы богатство в орудие для своих удовольствий, которыми единственно и был бы занят. До сих пор я был бы, как и все.

Но вот в чем я сильно отличался бы, думаю, от них: я был бы скорее чувственным и сластолюбивым, чем высокомерным и тщеславным, гораздо скорее предавался бы роскоши изнеженности, чем роскоши чванства. Мне было бы даже несколько совестно слишком выставлять напоказ свое богатство, и мне всегда думалось бы, что завистник, которого я подавлял бы своею пышностью, говорит на ухо своим соседям: «Вот плут, который очень боится, чтобы не узнали его плутней».

Из этого неизмеримого обилия благ, покрывающих землю, я стал бы искать того, что мне приятнее всего и что я легче всего могу себе присвоить. Вследствие этого я воспользовался бы богатством прежде всего для того, чтобы купить себе досуг и свободу, к которым прибавил бы и здоровье, если б оно продавалось; но так как оно покупается лишь воздержанностью, а без здоровья нет истинных удовольствий в жизни, то я из-за чувственности был бы воздержанным.

Я всегда оставался бы возможно ближе к природе, чтобы угодить чувствам, которыми она наделила меня, — будучи вполне уверен, что чем больше будет естественного в моих наслаждениях, тем действительнее они окажутся. В выборе предметов для подражания я всегда ее брал бы за образец; в своих аппетитах я отдавал бы ей предпочтение; в своих вкусах я всегда с нею советовался бы; из блюд я всегда выбирал бы те, которым она служит лучшею приправой и которая проходит через наименьшее число рук, прежде чем попасть на наш стол. Я предупреждал бы мошенническую фальсификацию, я шел бы навстречу удовольствию. Мое глупое и грубое обжорство не обогащало бы метрдотеля; он не продавал бы мне на вес золота яду вместо еды134; стол мой не был бы пышно покрыт великолепною дрянью и привезенной издалека мертвечиной; на удовлетворение своей чувственности я расточал бы свои собственные труды, потому что в этом случае самый труд есть удовольствие, прибавляемое к тому, которого ожидаешь от него. Если б мне захотелось попробовать какого-нибудь заморского блюда, я, как Апиций135, скорее сам отправился бы за ним на край света, чем выписывал его оттуда; ибо и самым изысканным блюдам всегда недостает той приправы, которой не привозят вместе с ними и которой не приготовит никакой повар, именно воздуха страны, произведшей их.

На том же основании я не стану подражать тем, которые, чувствуя себя хорошо там, где их нет, стараются всегда производить путаницу в чередовании времен года и климаты поставить в противоречие с временами года, которые, ища зимою лета и летом зимы, отправляются терпеть холод в Италии и жару на севере, не помышляя о том, что, спасаясь от суровости времен года, они снова встречаются с нею там, где люди не научились предохранять себя от этой суровости. Я же или оставался бы на месте, или поступал бы совершенно наоборот; я захотел бы в каждом времени года насладиться всем, что только есть в нем приятного и в каждом климате всем, что есть в нем особенного. У меня было бы большое разнообразие удовольствий и привычек, непохожих друг на друга, которые всегда были бы в порядке природы; лето я проводил бы в Неаполе, а зиму в Петербурге; то, полулежа в прохладных гротах Тарента136, вдыхал бы в себя нежный зефир, то отдыхал бы среди иллюминации ледяного дворца, запыхавшись и утомившись удовольствиями бала.

Я желал бы в сервировке стола, в убранстве своего жилища подражать с помощью самых простых украшений разнообразию времен года и из. каждого извлекать все его прелести, не захватывая тех, которые следуют позже. В таком нарушении порядка природы, в этом насильственном вырывании у нее продуктов, которые она дает поневоле, среди проклятий, и которые, не имея ни доброкачественности, ни вкуса, не могут ни питать желудка, ни угождать нёбу, виден труд, но не видно вкуса. Нет ничего безвкуснее первых сборов; с большими издержками иной парижский богач при помощи своих печей и теплиц добивается лишь того, что круглый год имеет у себя на столе плохие овощи и плохие фрукты. Если б у меня были вишни, когда на дворе мороз, и ароматные дыни среди зимы, какое мне удовольствие было бы есть их, когда я не ощущаю потребности промочить горло или освежить нёбо? Разве уж очень приятен в летнюю жару трудноперваримый каштан? Неужели вынутый из печи каштан я предпочел бы смородине, землянике, тем прохладительным фруктам, которые без. всяких с моей стороны забот предлагает мне земля? Покрывать в январе месяце свой камин насильно выращенной растительностью, бледными цветами без запаха — значит не столько подкрашивать зиму, сколько портить весну; это значит лишать себя удовольствия — сходить в лес за первою фиалкой, подсмотреть развитие первой почки и воскликнуть в порыве радости: «Смертные! вы еще не покинуты, природа еще живет!»

Для того чтобы мне хорошо служили, я держал бы поменьше прислуги; это уже сказано, по хорошо повторить и еще раз. Буржуа получает больше истинных услуг от своего единственного слуги, чем герцог от десяти господ, его окружающих. Я сто раз думал, что если за столом стакан у меня под рукою, то я пью в тот же момент, как вздумаю, тогда как, если б у меня была пышная сервировка, прежде чем я мог бы утолить свою жажду, человекам двадцати пришлось бы повторять: «Вина! Вина!» Что делается с помощью другого, то все исполняется дурно, как бы ни брались за дело. Я не посылал бы в лавки, а ходил бы сам,— ходил бы для того, чтобы люди мои не вошли в сговор с купцами, чтоб иметь возможность лучше выбрать и дешевле заплатить; я ходил бы для приятного упражнения, чтобы немного посмотреть, что делается вне моего дома,— это освежает, а иной раз и поучает; наконец, я ходил бы с целью походить — и это всегда чего-нибудь да стоит. Скука возникает от слишком сидячей жизни; кто много ходит, тот мало скучает. Привратник и лакеи — плохие посредники; я не хотел бы, чтоб эти люди всегда стояли между мной и остальным светом, не хотел бы всегда пускаться в путь при грохоте кареты, как будто бы я боялся дать к себе доступ. «Лошади» человека, пользующегося своими ногами, всегда готовы; если они устали или больны, он знает об этом раньше всякого другого и не опасается, что ему придется под этим предлогом торчать дома из-за того, что кучеру его вздумалось погулять; в дороге тысяча препятствий не заставляют его изнывать от нетерпения или стоять на мосте в тот момент, когда ему хотелось бы лететь. Наконец, раз лучше нас самих никто не может услужить нам, то, будь мы могущественнее Александра и богаче Креза137, мы только тогда должны получать услуги от других, когда це можем справиться сами.

Я не хотел бы иметь жилищем дворец, ибо в этом дворце я занимал бы всего одну комнату; всякое общее помещение не принадлежит никому отдельно, а комната каждого из моих слуг была бы для меня столь же чужою, как и комната моего соседа. Восточные пароды хотя очень сладострастны, но все имеют простые жилища и простую обстановку. На жизнь они смотрят как на путешествие, а на дом свой — как на трактир. Это основание, конечно, мало имеет силы для пас — богачей, ибо мы устраиваемся так, чтобы вечно жить; но у меня было бы другое основание, которое приводило бы к тому же результату. Мне казалось бы, что устраиваться с такою обстоятельностью на каком-нибудь месте — значит изгонять себя из всех других мест и создавать, так сказать, в своем дворце тюрьму для себя. Мир — достаточно красивый дворец; разве не все принадлежит богачу, если только он хочет пользоваться? Ubi bene , ibi patria 138 — вот его девиз; его пенаты там, где все могут деньги; родина его — всюду, куда может проникнуть казна его, подобно тому как Филипп139 считал своею всякую крепость, куда мог войти мул, навьюченный серебром. К чему же окружать себя стенами и воротами как будто с целью никогда не выходить за них! Если эпидемия, война, возмущение гонит меня с одного моста, я иду в другое и вижу, что . палаты мои прибыли туда еще раньше меня. Зачем мне трудиться над постройкой для себя особого дома, когда по всей Вселенной их строят для меня? Для чего мне, когда я так тороплюсь жить, исподволь подготовлять себе наслаждения, которые я сегодня же могу получить? Невозможно устроить себе приятной доли, если будешь постоянно в противоречив с самим собою. Эмпедокл140 упрекал жителей Агригента141 за то, что удовольствий у них такая масса, как будто им остается всего один день жить, а строятся они так, как будто им никогда не предстоит умереть142.


Последнее изменение этой страницы: 2018-09-12;


weddingpedia.ru 2018 год. Все права принадлежат их авторам! Главная